Файл 123.txt ч.1
Комната с видом вовнутрь. От пяти до
пятидесяти
Моя мама не могла выйти замуж до 30. Ей не везло – не попадалось мужчин. Не то чтобы «подходящих» – не попадалось вообще. Ни разу не женатому до неё отцу в день свадьбы было 40.
– Мне некуда было идти, – этой единственной смутной фразой мама как-то ответила мне на вопрос о причинах её не выбора, но поступка: замужества. Прозвучало это так, будто выбора у неё не было. Не только на тот момент – никогда.
Неудивительно, что к такому возрасту иметь детей мама очень хотела. Она думала, так надо жить. А может, хотела этим хоть как-то заполнить зияющее в её душе одиночество. Материнство рисовалось ей, до сих пор наивной дурочке, в розовых тонах, как некий абсолют счастья, верх женской карьеры: замужняя – и с ребёнком! К нему она стремилась необратимо. Поэтому я была желанным малышом, родившимся спустя 10 месяцев после маминой с папой свадьбы.
Когда моей маме надо было рожать, ей пришлось провести в роддоме несколько дней. Она позвонила оттуда папе и сообщила ему, в какой день и час можно будет забрать домой уже нас двоих – меня и её. В назначенный день и час мой папа за нами не приехал. Мама прождала на улице несколько часов, потому что выписанную пациентку внутрь более не пускали. Она сидела на парковой лавочке с пакетом вещей в одной руке и с маленьким живым свёртком – мной – в другой руке, и все эти несколько часов плакала. Выручил папин родственник, мой родной дядя, приехавший посмотреть на племянницу, но перепутавший время и опоздавший к заявленному моменту выписки. Он был с машиной (что редкость по тем временам). Увидев плачущую маму со мной на руках, он мигом побросал её вещи в машину, помог сесть, довёз по нужному адресу.
В доме, где жили мама с папой, папы сейчас не было. За несколько дней отсутствия мамы там прибавилось банок от пива, грязи и немытой посуды. Папа никогда не убирал за собой сам, предоставляя эту заботу маме. Где был папа – никому из родных, которых стала обзванивать моя мама, не было известно. Тогда мама стала набирать папиных коллег и друзей по всем известным ей номерам телефонов. Было раннее воскресное утро, и в трубку отвечали женскими голосами либо же матерной бранью. К счастью, номера папиных коллег и друзей скоро кончились, и маме стало некуда больше звонить. Тогда она прошла в спальню и увидела, что их с папой пустая постель измята с обеих сторон. Убирать за собой или кем-то ещё кровать папе тоже не нравилось.
Мама сорвала с кровати слабо пахнущее чужими духами постельное белье и разрыдалась, осев на пол. Некормленая, я одиноко кричала из другой комнаты среди всего этого бардака.
Стать матерью на деле оказалось стать никому не нужной. Не удовлетворяющей всем отцовским потребностям, главной из которых, со слов моей мамы, был всё же секс, а не борщ, который она ему ежедневно варила. Материнство предполагало стать до некоторой степени бесполезной. Превратиться в глазах отца в сломавшуюся надолго игрушку. Из человека сделаться мусором, который можно отбросить, словно использованную вещь, и уходить из дому в поисках новых вещей. Стать матерью для неё означало стать обречённой на боль и новое одиночество.
Может быть, поэтому мама больше не заводила от папы детей. И папа, надо отдать ему должное, во вторую, третью и четвёртую мамины беременности не препятствовал ей в этом. Я не оправдываю её. Такое нелегко оправдать. Я пытаюсь понять. Восстановить прошлое по остаткам воспоминаний и обрывкам случайных фраз. Может быть, краем сердца почувствовать то, что чувствовала она.
Папа отыскался, когда вернулся домой к вечеру. Он был грязно одет и нетрезв. Слава богу, что он был один.
Увидев дома наводящую порядок на вверенной ей территории маму и внезапно появившуюся меня, папа сильно удивился и пробормотал:
– А откуда ты?.. Что ты здесь… Вот так «не ждали»…
Мама не нашлась, что ответить ему на это. Она домывала истоптанный папой и чьей-то чужой обувью пол.
И всё-таки она с ним не развелась. Не порвала отношений. Я бы на её месте за подобное просто убила.
Когда я стала старше, мама мне многое объяснила.
Если бы она не была беременна мной – отец бы ей не изменял.
Если бы она не была в роддоме из-за меня – он бы не привёл домой другую женщину и не уложил бы её в мамину с папой постель, причинив этим маме сильную душевную боль.
Если бы я не кричала ночами – он бы не уходил из дому кутить с друзьями и разными женщинами, не ужирался пивом и изредка водкой ради отключки, не блевал по утрам на пол, который приходилось подтирать за ним маме.
Если бы (сначала в мамином животе, а потом на свете) не появилась я, папа не делал бы много чего плохого. В этом, по крайней мере, искренне убеждала меня моя мать, заламывая руки от негодования и ненависти.
Во всём, во всех маминых жизненных бедах была виновата я, я и только я. Если б не я – ничего плохого с ней как будто бы не было. Из её слов выходило, что я была самой большой катастрофой, случившейся в маминой жизни. Может быть, вот почему я никогда не мечтала иметь детей, что в той или иной мере и степени свойственно большинству девочек в возрасте приблизительно от пяти до пятидесяти.
Комната с видом вовнутрь. Переезд
– Теперь ты
будешь жить здесь! – сказала мне мама, передавая меня в один из понедельников с
рук на руки бабушке, своей собственной маме, которая жила за
Мне только что исполнилось четыре года, и мамин декретный отпуск подошёл к концу. Но мама не устроила меня в детский садик – она решила, что расти у бабушки, её собственной мамы, для меня будет правильнее всего.
Сцена передачи меня из рук в руки происходит в прихожей. Далеко не впервые увидевшая меня бабушка критически осматривает мою малюсенькую фигурку, оценивая, как треснувшую вазу или надколотую тарелку: выбросить ли сразу или всё же оставить? Хмыкает и удаляется в комнаты.
– Ты здесь уже жила раньше, до годика, помнишь? – Мама совершенно напрасно апеллирует к тому периоду жизни, который напрочь выветрился у меня из головы к моим четырём.
– А почему? Почему я буду жить здесь?.. – скорее пока озадаченно, нежели разочарованно, спрашиваю я.
– Мне надо работать. Бабушка за тобой последит. А на выходные мы тебя заберём.
Слишком спокойный голос мамы почему-то совсем не успокаивает меня. Я разочарованно наблюдаю за тем, как мама застёгивает себе сапоги (меня-то она разула, но обувать обратно не собирается) и принимается за ряд пуговиц на своей коричневой шубе.
– Мама… Мама! – Я пугаюсь и тяну к ней руки, понимая, что мама сейчас уйдет. Надолго. Может быть – навсегда.
– Мы скоро приедем тебя проведать. Подожди до среды, – говорит мне радостным голосом мама. На лице у неё – заметное облегчение. Да и такого радостного голоса у неё не было почти никогда.
– Мама… Мама!!! – в отчаянии я хватаюсь за полу её шубы и пытаюсь изо всех своих детских сил удержать её хоть на минуту.
Мама грубовато вырывает у меня из рук полу своей шубы, которую ей было никак не застегнуть. По её нахмурившемуся лицу я понимаю, что она сердится.
– Оставайся! – заявляет она и поворачивается к двери.
Я сержусь на неё – почему она меня не услышала?! – и снова хватаю за полу шубы.
– Отстань! Отстать! – скороговоркой бросает мне мама через плечо и рвётся наружу.
От ужаса своего положения и того, что мама совершенно не прислушивается к моим мольбам, я начинаю реветь в голос, надеясь, что так она меня лучше услышит и, может быть, наконец-то поймёт, что я пытаюсь ей этим сказать:
– Ма-ма, я не хочу, чтобы ты уезжа-ла!!!
– Уеду, уеду! Уже опаздываю и так! – такой же скороговоркой бормочет моя мать себе под нос. Говорит она это не мне, а себе, отвечая не на мои не расслышанные ею по смыслу слова, а на свой внутренний диалог.
– Мама, подержите её! – отрывисто говорит она появившейся на шум бабушке.
Бабушка в дверях презрительно охает и тут же цепко хватает меня за руку. Мамина шуба сразу же ускользает из моих пальцев. Я изо всех сил тянусь снова к ней. Мне больно и плохо не ощущать в руках хотя бы кусочка маминой шубы. Но я больше не могу до неё дотянуться.
Когда моя мать захлопывает дверь перед самым моим носом, я уже безутешно реву.
Увидев закрывшуюся дверь, бабушка тут же с отвращением отбрасывает от себя мою руку – отпускает меня.
– Не реви! Иди поиграй в игрушки! – приказывает она и уходит на кухню.
Я утираю нос кулачком и, всё ещё всхлипывая, медленно плетусь в комнату. Комната затоплена светом – здесь на удивление много окон и не теневая сторона, как у нас дома. Солнечный свет золотист, но он кажется мне холодным. Его острые лучи, попадая на мои руки, которые я к ним тяну, болезненно обжигают, будто бы проникая сквозь кожу – такие они яркие и прозрачные.
Мне становится больно, и я снова всхлипываю. Осмотревшись, я понимаю, что в комнате нет никаких игрушек, в которые мне приказала играть бабушка. Пытаясь выполнить её поручение, я обхожу огромную комнату по периметру (стараясь не попадать ногами в расстеленные по полу солнечные лучи), но так ничего и не нахожу.
Комната пуста. И хотя по периметру она обставлена шкафами, креслами и комодами, она кажется мне абсолютно пустой, как какой-нибудь амбар или ангар, потому что ни один предмет в ней не содержит признаков жизни. Все вещи покрыты слоем столетней пыли, а некоторые из них даже накрыты тряпками, как в нежилых опустевших комнатах, чьи жильцы уехали или умерли. Из-за пыли или я даже не знаю, из-за чего, самые цветные предметы вроде огромного зелёного дивана имеют вполне различимый монотонно-серый оттенок, с серо-бурыми и серо-рыжими деревянными кубами и прямоугольниками наравне.
Комната пуста и огромна – когда я совершала обход, длился он долго-долго. От осознания огромности этой вымеренной моими маленькими ножками пустоты мне становится ещё холоднее. Я практически замерзаю, мне очень не по себе. Здесь никого нет – внезапно осознаю я. В этой комнате нет мамы, как нет её теперь и во всей моей маленькой жизни…
Поняв, а скорее даже – нутром почувствовав, что делать мне здесь совсем нечего, я выхожу в коридор и попадаю в прихожую. Здесь всё ещё витает воспоминание о моей маме. Она только что была здесь. Я же ведь помню, помню её!.. Мне мерещится облик матери. Вот же она – стоит и наспех застёгивает ломающимися пальцами пуговицы на своей коричневой шубе…
Внезапно видение рассеивается. И я до боли отчётливо понимаю, что всё это происходило минуту назад – но уже не происходит сейчас. Да, я помню её. Но я всего лишь помню её. Привидевшийся облик, как облачко стряхнутой с маминого диванного покрывала пыли во время уборки, рассеивается в воздухе. Мама становится невидимкой. В тот момент, когда призрак матери исчезает совсем, я словно срываюсь с цепи. Я набрасываюсь на дверь, захлопнувшуюся передо мной, и, будучи не в силах открыть её, дотянувшись до торчащего из скважины ключа, в ярости колочу по белому дереву кулаками.
«Как, как она могла, как она только посмела оставить меня здесь, где нет никого, совсем-совсем никого, так холодно, скучно и одиноко?!» – про себя думаю я, а вслух я кричу:
– Мама!.. Мама!!! Вернись!.. Мама!.. Вернись!!!
Мне не жалко разбить стучащие снаружи меня кулаки до крови – потому что внутри мне больно до слёз.
На шум из кухни опять выбегает бабушка. Она видит меня, неистовствующую возле входа в её жилище, и останавливается. И сегодня, и во все грядущие дни ей до омерзения противно дотрагиваться до меня, ребёнка моей мамы, случившегося с ней из-за – страшно вообразить!!! – моего папы (бабушка питала исключительное отвращение ко всем мужчинам, а к моему отцу – в особенности).
Прямо сейчас, не будь в ней этого чувства, она бы меня от двери уже оттащила. Но ей противно за меня браться – и поэтому она не знает, как прекратить ситуацию.
Наконец, что-то сообразив про себя, бабушка хватает за край расстеленный перед входом ковёр, на котором стою и колочу в её двери я. Она резко дергает за него, и я неожиданно падаю на пол. Мои кулачки, только что дубасившие в дверь, непроизвольно сжимаются, и хватаются за пыльное-препыльное, обтрёпанное плетение ковра. Бабушка тем временем тащит свой край, а вместе с ковром – меня.
– Паршивка! Встань сейчас же! Иди отсюда!!! И чтоб не подходила больше к дверям, поняла?! – рявкает на меня бабушка.
Подтянувши меня поближе, она в первый, но далеко не в последний раз шлёпает меня. Шлепки у неё получаются больно-пребольно – она отвешивает их с силой, вкладывая в каждый удар вовсе не воспитательное значение, но всю свою неукротимую ненависть. А уж ненависти в моей бабушке будь здоров – на десятерых бы, наверно, хватило.
Шлёпать и бить меня, как я понимаю впоследствии, ей почему-то никогда не бывает противно. Это единственные прикосновения, которыми она меня одаряет. Отныне и впредь любые не предусмотренные базовой программой ухода за ребёнком дошкольного возраста прикосновения от бабушки приходят ко мне исключительно в форме удара.
Наплакавшись в пустой и огромной комнате, из которой за это время успевают утечь куда-то все солнечные лучи (наверное, меняет своё положение солнце), я осознаю себя виноватой в том, что своим поведением заставила бабушку бить себя. Раз она меня бьёт, то очевидно, что я – плохая. Внутреннее чувство толкает меня к бабушке – мама уже научила меня просить прощение. Надо пойти, найти её где-нибудь и скорее его попросить, чтобы меня больше никогда-никогда за этот поступок (я же чуть не разбила бабушкину дверь!..) не мучила совесть.
Бабушку я нахожу на кухне. Она готовит. Её лицо от меня так высоко, что я не могу рассмотреть его выражения: доброе ли оно уже или всё ещё злое – на меня, из-за меня злое? Я пока ещё не догадываюсь о том, что доброго выражения на лице у моей бабушки совсем никогда не бывает.
Став чуть поодаль, боясь приблизиться, чтобы не помешать, я полушёпотом говорю ей:
– Бабушка, прости меня, пожалуйста… Я больше не буду так.
Бабушке доставляет большое удовлетворение, когда перед ней унижаются (об этом я узнаю потом). Она поворачивает ко мне голову (брови её суровы, но на лице ухмылка) и говорит:
– То-то же.
Из этого туманного ответа я догадываюсь, что бабушка меня всё же простила. Вне себя от радости я испытываю огромное желание обнять её. И делаю крупную ошибку – раскинув руки, бегу к ней.
На эту попытку бабушка реагирует в высшей степени странно. Она отскакивает со своего места, словно ошпаренная, и взрывается страшным криком:
– Не подходи!!! Не тронь меня!!! Пошла прочь!!!
Я испуганно бросаюсь в обратную сторону. Похоже, что я ошиблась, и бабушка всё ещё не простила меня.
С тягостным чувством я доживаю остаток дня. Мне ещё несколько раз удаётся увидеть хлопотливо бегущую по дому туда или сюда бабушку (на моё присутствие в доме она обращает не больше внимания, чем на большой зелёный диван в гостиной). Понимая, что теперь, когда мамы нет рядом, я целиком и полностью завишу от неё (от человека, которого я – о ужас!!! – обидела), я пытаюсь при каждом удобном случае вымолить у неё прощение ещё и ещё раз. Бабушка не прощает меня, словно не понимает, чего я хочу, и всякий раз отмахивается. Я в замешательстве начинаю думать, что совершила что-нибудь действительно непростительное.
В очередной раз, истомившись, я подскакиваю к ней, когда она несёт большую дымящуюся кастрюлю.
– Бабушка, ну прости, прости же меня!!!
В голосе моём – мольба и страдание. Балансируя кастрюлей, бабушка пинает меня ногой – как назойливую кошку.
– Пошла отсюда, кому говорят!
На мои попытки подойти слишком близко, взять за руку, если мне почему-нибудь страшно, или обнять мою бабушку она и в дальнейшем будет всегда реагировать так – битьём или криком. Если её руки не заняты – то чаще всего и тем, и этим одновременно.
Вскоре я начинаю бояться человеческих прикосновений, потому что усваиваю: они могут приносить только боль. Боль от удара – если прикасаются ко мне, и сильнейшую душевную боль – от ругани в мой адрес, если пытаюсь дотронуться я. Это странное чувство остаётся со мной на всю жизнь, значительно осложняя её.
Получив подобное воспитание у бабушки, дома на выходных я перестаю обнимать мою маму, всё же хоть как-то терпевшую мои объятия, но всегда при этом глядевшую куда-нибудь в сторону с равнодушно-измученным выражением на лице, образованным слишком сложным набором противоречивых и потаённых чувств, чтобы я смогла его распознать. Когда я перестаю обнимать маму, она не замечает этого и не пытается это исправить, позвав к себе и обняв меня со своей стороны. Круг равнодушия замыкается. Притрагиваться к себе из взрослых моей семьи позволяет только мой дедушка. Переехав жить к моей бабушке, я познакомилась с ним поближе и узнала, что он – добрый.